Как такое могло случиться, что и его отец, и его мать, и его учитель по виолончели считали его таким одаренным, а он не чувствовал в себе ни капли этого дара. Все, что он мог, это воспроизводить звуки в правильной тональности и в правильном порядке. Но этого было недостаточно.
Он посмотрел на ноты, стоящие на пюпитре, и подумал, что пропасть между ним и кем-то вроде Хируёки Мацумото на самом деле гораздо шире и глубже, чем казалось ему на вчерашнем концерте.
Мать была в своей мастерской рядом с кухней, выходящей окнами в сад, и, как всегда, оставила входную дверь открытой. В тишине раздался ее голос:
– Вольфганг! Я не слышу, чтобы ты занимался.
Вскоре она снова услышала его игру. На этот раз это были этюды, которые задал ему учитель. Торжественно и равномерно, с незначительными ошибками и редкими паузами, звук его виолончели заполнил тихий дом Ведебергов.
Его мать не могла слышать, когда звук исходил из проигрывателя. Вольфганг включил запись своего последнего занятия, а сам сел на кровать, обхватил колени руками и уставился перед собой.
Так прошел бесконечно длинный вторник, отягощенный шестью послеобеденными уроками, с полностью «оклонированным» уроком французского, и даже на физике не раз возникало слово на «к». Ко всему прочему, физрук придумал называть их «клонами»: «Эй вы, клоны, сегодня мы начнем работать над мышцами живота». Любовь к мускулам была особым пунктиком заместителя директора Байера, особенно к собственным, которые он тренировал с неутомимой тщательностью. Второй его страстью было коллекционирование обидных прозвищ и ругательств, которыми он обильно сыпал, рассказывая о своей службе в армии и участии в косовских боях.
Как всегда, в шесть часов вечера совершенно разбитый Вольфганг подъехал к дому своего преподавателя по музыке. Господин Егелин жил один на первом этаже дома, прямо на берегу реки. Кроме двух виолончелей, одного контрабаса и пианино, на стенах его большой и уютной комнаты висели в рамках старые нотные записи и портреты великих виолончелистов двадцатого века: Мстислава Ростроповича, Пауля Тортельера, Жаклин Дюпре и, конечно же, Пабло Касальса. Из жилой комнаты, которая по совместительству служила комнатой для занятий, открывался превосходной вид на медленно протекающий мимо Ширн и плакучую иву на другом берегу реки, ветки которой свисали до самой воды.
Невыносимым был подъем с тяжелым кофром по узкой лестнице, заставленной источенными червями прялками, полугнилыми кадками для масла и прочей рухлядью, которую собирал домовладелец господина Егелина. Кроме того, по стенам висели бесконечные картинки из собранных и склеенных пазлов. Вольфганг никак не мог отвлечься от мысли, что когда-нибудь он заденет одну из них своим кофром и она разлетится на мелкие кусочки, и тогда хозяин, грубый мужлан с высохшей ногой, заставит его самостоятельно собирать их заново.
– Великолепно, – сказал ему тем вечером господин Егелин, потирая свои тонкие пальцы, – так он делал всегда, когда хотел сам взяться за смычок и виолончель. – Я потрясен. Никогда еще я не слышал, чтобы ты играл так вдохновенно.
Вольфганг молча кивнул. Он все-таки позанимался прошлым вечером и, отложив в сторону прелюдию, с удвоенной энергией набросился на этюды.
– Хорошо. Переходим к следующей пьесе. Здесь ты должен обратить особое внимание на этот хроматический пассаж…
– Господин Егелин, – тихо перебил его Вольфганг. – Можно мне задать вам один вопрос?
Его аскетичный учитель обескураженно заморгал:
– Конечно же.
– Насколько я талантлив?
– Талантлив? Хм. Ну, я же не раз говорил тебе, что ты один из моих лучших учеников.
– Но могу ли я стать солистом? Таким, как Хируёки Мацумото?
Господин Егелин охнул от неожиданности, задумчиво покивал и отвел глаза:
– Пока еще это сложно сказать. Нет, я не решусь ответить тебе сразу.
– Но кто, как не вы, может знать мои возможности? – настаивал Вольфганг. Он не собирался говорить это, но слова каким-то образом сами сорвались с губ: – Я уже столько лет занимаюсь с вами, вы могли хотя бы сказать, на что я способен, а на что – нет.
Повисла долгая пауза. И с каждой секундой Вольфгангу все больше казалось, что он произнес что-то невыносимо глупое. Учитель обвел взглядом портреты великих виолончелистов, вздохнул и задумчиво посмотрел на него:
– Главной для тебя должна быть музыка, Вольфганг, – печально сказал он. – Музыка, а не карьера.
Вольфганг взглянул на него и вдруг понял, что для него главным всегда была карьера. Его карьера. Смычок в его руке стал вдруг невероятно тяжелым. Виолончель показалась ему совсем чужой. Все, что он делал в своей жизни, он делал для того, чтобы стать великим музыкантом, потому что этого хотел его отец.
Той ночью он плохо спал и ворочался в кровати, потел, замерзал под одеялом. В голове у него стучало, все мысли перемешались и скакали, как дикие лошади. В мыслях он все время проигрывал одну и ту же мелодию. То, что он испытал на концерте, было не чем иным, как страхом, чистым, ничем не прикрытым страхом не оправдать тех надежд, которые возлагал на него отец.
Но ведь это ненормально, не так ли? Он не для того пришел в этот мир, чтобы идти по пути, намеченному его отцом. Что не получилось, то не получилось, и неважно, что отец об этом думает. Если из него не получится солиста, он все равно может играть в оркестре или получит другую профессию, а музыкой будет заниматься на досуге, например, в камерном ансамбле. Все это он снова и снова повторял про себя, устремив взгляд на полную луну на ночном небе, освещающую верхушки елок, безмолвной стражей стоящих вокруг дома, но страх все равно не проходил, а становился все глубже, все мучительнее. Страх такой ужасный, как будто Вольфганг был заколдован с колыбели, что если он не станет великим виолончелистом, то умрет.